Иван Федорович Жданов

Я родился на Алтае. Это, как известно, родина Шукшина. И он из крестьян, и я из крестьян. Но как это все по-разному. Вот Белла Ахмадулина говорила, что мы, мол, чем-то похожи. Может быть. Говор или акцент так называемый. Дальше же – ничего общего. Он – сугубый мужик. От подсознания до идеологии. А я? Шут его знает, что такое. Прямо по моему любимому Гоголю.

 
После вечерней школы вздумалось мне прокатиться по всей стране, ну хотя бы в Ленинград. Но не доехал. Остановился в Москве. От Казанского вокзала пёрся пешком до университета – того, что в центре. Там мне вежливо объяснили, что с документами недобор, надо еще какие-то бумажки, мол, идите на Центральный телеграф – ну и так далее. Никто из абитуриентов не сомневался, что меня срежут на первом же экзамене. Да и фиг с ними. На первом этом курсе, кстати, журфака МГУ, была такая публика… Там каждый третий сочинял стихи. И как же было не попробовать что-нибудь в этом роде? То есть все произошло случайно. Без всякой там любви к …, но единственно, что в угоду. Сам не знаю, чему.
 
Был такой магазин книжный возле памятника Долгорукому. Там на втором этаже торговали иностранными изданиями по искусству. Стоили от 12 до 15 рублей. Стипендия была чуть больше вполовину того. Я эти книжки покупал, а потом, поизучав, туда же и сдавал. Меня запомнил продавец, в ветхой такой кацавеечке, понял всю мою политику, и сам же предлагал всякие новые поступления. Рубля два в месяц терял, и это было посильно. Таким образом, я научился распознавать живопись. Иногда в холодные дни от старика шел пар. Как от моей коровы в детстве.
 
Кстати, о нем. В школу я пришел, умея читать и писать. За что получил, впервые, по полной. Тогда с первого класса учили прописям. Поскольку, как мне казалось, у меня был приоритет, да к тому же желание лишний раз поиграть в футбол, я все эти прописи произвел по линейке – так быстрее и красивше – за что схлопотал жирную и красную единицу. До сих пор помню. А чем же это не похоже на тот случай, когда меня принимали в Союз писателей? Когда объявили мою фамилию из кандидатов, писатель Проханов не нашел ничего лучшего, как заявить, что данный имярек – экспериментатор, а такие нам нужны для освежения, отчего уши у комиссии дружно зашевелились. Но тут Ольшанский возник: Жданов уже тем экспериментатор, что он одиннадцатый в семье. Все это черты биографии.
 
Но я еще пока не дошел до того понимания, что биография вообще-то большей частью что-то присвоенное, даже освоенное, нежели фактологическое. Мы живем мифами, даже в своей судьбе. Судьба согласных ведет, а несогласных тащит. ( Так сказал стоик Клеанф). Вот что я помню наяву: отец берет флягу с молоком, подхватывает ее под мышку, потом берет другую. И я оказываюсь среди окопов, среди махорочных мужиков, которые и нужны-то для того, чтобы таскать мины и снаряды к орудиям. Мне могут сказать, откуда я все это взял? Оттуда, что мой отец, не обладая ничем Георгиевским, дошел до проклятого Берлина в пехоте, пройдя через две контузии, два смертельных ранения. И оказался беспомощным по отношению к своему сыну – первенцу (тоже Ивану), погибшему в 19 лет на Ленинградском фронте. Если бы знали вы, как он боролся за своего последнего сына? И как бы я мог писать и отмечать их подвиги и несуразности – о, Господи. Мне говорят, что поэтика моя бесстыдна. Непонятна. Это даже заявляют и соседи по моему поселку. Но даже и они понимают, как они правы или неправы, когда приходит к ним их сосед, вооруженный тем, что представилось в виде надежды на воскресение.
 
Не помню я, как научился ходить, а потом, разумеется, как говорить, а еще петь и … уворачиваться от шершней. А это – как удар молотком по голове, а еще ведь и со стога до земли нужно долететь. Уже там приходится примерять маски: выстраивать имидж, как теперь говорят, а то засмеют, а то не примут в свои, а то назначат в изгои. И как прожить без лирического героя, то есть без легенды, как у шпиона-разведчика, без так называемой биографии? Почти у всех серебровековцев жизнь – роман, житие, оправданные жутью судьбы (как у Шукшина того же, хотя это совсем другая эпоха). И вот мы дожили до бестолковщины исповедания. Оно кажется ложным, непрямым, несусветным. И никаким уж не житийным, а скорей безбытийным. Отсюда яд беспробудной, неостановимой иронии. Что и есть – последняя защита, последняя маска. Когда можно все: от возвышений пустяков житейского опыта до черепития – укрытия. Как же трудно оставаться один на один перед самооправданием.
 
Есть биография, а есть анкета. Есть жизнь, и есть ее легенда. Любой отец может крутить ведро с водой и показывать этим, что вода из него никогда не выливается, демонстрируя простой принцип тяготения (т.е. гравитации), уча первичным основам закона, то есть тому, что непреложно, то есть жизни. А любая анкета – свидетельство заурядности человека. А если нет заурядности, то нет и человека.
 
Это – как тропа в горах: если тебе года четыре, ты идешь по ней как по траншее, разумеется, не зная того, что это такое. Или тень твоей головы на воде горной реки. Вокруг нее – нимб. Так положено. Но ты не можешь пока знать, что это такое. Тебе потом все объяснят, к чему можно прикасаться, к чему нельзя.